
Каждая секунда углубляла тишину.
Тишина становилась нестерпимой, и Холодов выстрелил, резко вскинув ружье. Лунь накренился, поколебался в воздухе, хоть и не долетела до него дробь, и, упав на крыло, заскользил, стремительно удаляясь, и исчез за лесом, за вершинами елей.
Холодов разулся, разбросал по траве мокрые башмаки и носки, сдвинул немного сена, бросил на него куртку и лег на спину, положив ружье рядом, под правую руку.
Смотрел он в небо. Оно чуть синело бездонной и недвижной глубиной. Он хотел задремать, но лицом к небу это было невозможно: взгляд искал пределов и границ неодолимой спокойной синевы. Блеклые клочья облаков не нарушали спокойствия неба, они возникали как неясные воспоминания, обманывая глаз, теряли свои очертания, рассеивались, поднимались вверх и растворялись там, тонули в голубизне неуловимо и бесследно. И неуловимость эта раздражала и тревожила Холодова.
На горизонте облака были, как белоснежные дирижабли, зацепившиеся за острые вершины; казалось, сейчас порыв ветра - и острые пики елей порвут, с хрустом раздернут слабую ткань, и облака, легко выдохнув, осядут на сопки, накроют их серебристой пеленой.
Холодов надвинул на лицо шляпу, от нее пахло потом, запах этот перебивал сенной дух, в шею колола соломина, но такая истома охватила уставшее тело, так приятно было лежать раскинувшись, без малейшего движения, чувствуя под рукой теплые немые стволы ружья, что он терпел и соломину и скверный запах шляпы.
"Черт возьми! Ох, черт бы побрал все это",- сказал Холодов.
А тело наслаждалось покоем, разбухшая от воды кожа ступней чувствовала солнечное тепло...
За рекой, за едва видимыми горами, в глубокой котловине дымил, варился город. Из окон холодовской квартиры виден сквер детского сада с несколькими соснами, оставленными от того леса, в котором сначала построили корпус института биологии, где работали Холодов и его жена, а потом жилые здания.
