«Видимо, в деда…» — с грустью думал о сыне Епифанцев, смутно ощущая свою вину перед ним. Впрочем, в чем она, эта вина? Сам он, всю жизнь работавший, как грузчик, до изнеможения, до рези в глазах, до ломотья в спине, не понимал пустой и легкой сыновней жизни.

Нет, сын был отрезанный ломоть…

И в одну хорошую, ядреную осень, когда откурлыкали над Рыбинским морем журавли и отгремела суматошная последняя охота, Андрей Феофилактович вдруг ясно и с удивлением понял, вернее — почувствовал всей душой и телом, что ему не хочется возвращаться ни в свою московскую квартиру, ни в свою мастерскую на восемнадцатом этаже холодного и неуютного современного дома. Не захотелось — и все тут!


… Работалось ему в то памятное лето мало и как-то через пень-колоду, просто выполнял он привычную работу, без которой не мог жить. Сказывалось, конечно, и двустороннее воспаление легких, которым он переболел весной. Егор за три недели лежания в больнице не навестил его ни разу. Но главное, — главное было в другом.

…Слабый и желтый тогда после больницы, он с усилием поднялся от лифта по крутой лесенке к дверям своей мастерской. Двери были искорежены взломом и шатко держались на одной петле. Дурное предчувствие, словно тошнота, подступило к горлу. Когда он вошел к себе, в мастерской пахло остывшим дымом. Всюду — на столах, на мольберте, на стенах — виднелись следы и целые ошметки засохшего человеческого кала…

Страшный разгром, который учинило неизвестное хулиганье в его святая святых, никак не укладывался в нормальное человеческое понятие. Прежде всего незваные гости опустошили холодильник, в котором так, на всякий случай, стояли несколько бутылок. Водку они жрали прямо из чашек, после чего расколотили никчемную уже посуду о стенки. Синие в цветах осколки драгоценного кузнецовского фарфора усеяли пол…



4 из 17