
— Так через полчаса, дом Бертен-Лавай.
Я поспешил домой, весьма озадаченный и заинтригованный.
— Сколько приборов? — спросил Марша, увидев меня.
— Одиннадцать. Нас шестеро, господин кюре и четыре дамы.
Он был поражен. Я торжествовал.
Он повторял:
— Четыре дамы! Ты говоришь: четыре дамы?
— Да, четыре дамы.
— Настоящие женщины?
— Настоящие.
— Черт возьми! Прими мои поздравления.
— Принимаю. Я их заслужил.
Он вскочил с кресла, отворил дверь, и я увидел превосходную белую скатерть, покрывавшую длинный стол, на котором трое гусар в синих фартуках расставляли тарелки и стаканы.
— Будут женщины! — крикнул Марша.
И трое мужчин пустились в пляс, аплодируя изо всех сил. Все было готово. Мы стали ждать. Прождали около часа. Упоительный аромат жареной птицы разносился по всему дому.
Удар в ставню заставил нас сразу вскочить. Толстяк Пондрель побежал открывать, и минуту спустя в дверях появилась старушка-монашенка. Худая, морщинистая, робкая, она поочередно раскланялась с четырьмя гусарами, изумленно смотревшими на нее. За ее спиной слышался стук палок по каменному полу прихожей, и как только она вошла в гостиную, я увидел, одну за другой, три старушечьих головы в белых чепцах; они появились, покачиваясь в разные стороны, кто налево, а кто направо. И перед нами, ковыляя, волоча ноги, предстали три богаделки, изувеченные болезнями, изуродованные старостью, три немощные калеки, единственные три пансионерки, еще способные выйти из богоугодного заведения, которым заведовала монахиня-бенедиктинка.
Она обернулась к своим подопечным, окинула их заботливым взором, затем, увидев мои вахмистерские нашивки, сказала мне:
— Я очень вам благодарна, господин офицер, за то, что вы подумали об этих бедных женщинах. У них мало радости в жизни, и ваше приглашение на ужин — для них и большое счастье и большая честь.
