
«Когда я узнаю в твоих героях какую-то свою черту, — говорила мне Моника, — мне начинает казаться, будто ты проделал отверстие в стене ванной комнаты и выставил меня напоказ перед тысячью зрителей».
* * *Невидимая теперь, кто знает, может, она и опечалилась бы оттого, что мы окружаем ее молчанием? Портрет ее висит не у меня в кабинете, а в комнате Жаннэ (уменьшительное имя, родившееся в ее устах, чтобы отличить сына от отца). Мы с ним никогда не говорим о ней. Только обмениваемся взглядами, если случайный намек, вырвавшийся у Бертиль, вызывает в нашей памяти образ той, что исчезла навсегда. Мы даже не каждый год навещаем ее могилу в Тиэ. А между тем множество предметов, населяющих наш дом, было выбрано ею. Я ни за что не расстанусь с бумажником, совсем уже потрепанным, ее последним подарком. Жаннэ было шесть лет, когда произошла катастрофа, и он почти не помнит свою мать, но тоже никогда не расстается с тоненькой цепочкой, которую она носила на шее, иногда покусывая брелок с образком, как другие кусают ногти.
Однако вырастила его — порою делая над собой усилие — Бертиль, которую он зовет мамой, так же как Саломея называет меня папой. В их устах эти слова звучат так же естественно, как у Бландины или Обэна; и посторонние с любопытством смотрят на нашу семью, где гены явно распределились с самой необузданной фантазией. Дети мсье, описанного мною выше; дети мадам (которая на десять лет моложе мсье), урожденной Дару, появившейся на свет в Перре, от родителей, выходцев из Буржа, типичной жительницы пригорода, с кармином на губах и ногтях, которую — ввиду ее происхождения — я называю иногда «берришонкой»… Так вот, дети мсье, непоседливого человека, с неменяющейся, но забавной внешностью, и дети мадам, убежденной домоседки, которой достаточно перекрасить волосы, чтобы удовлетворить свою склонность к переменам, — дети их, все четверо, мальчики и девочки, совершенно друг на друга не похожи.
