Итак, повторяю: я не помню, где провел свой двадцать четвертый день. Самое отчетливое воспоминание относится к тому, как я в муках заглатываю дым первой сигареты. Иногда, выкурив четыре-пять штук, я начинал затягиваться более или менее спокойно, тем самым растравляя рану, которую (не без ущерба для самоуважения) стал-таки почитать неизлечимой. И по Пэтти Ларейн я тосковал гораздо больше, чем мне бы хотелось. В эти двадцать четыре дня я старался никого не видеть, я сидел дома, не всегда умывался, пил так, словно великую реку крови нашей питают потоки виски, а не воды, я был – говоря коротко – в полном раздрае.

Летом мои горести скорее привлекли бы внимание окружающих, но нынче стояла поздняя осень, дни были серы, город почти пуст, и до наступления сумерек (а они с каждым днем наступали все раньше) вы спокойно могли бы прокатить шар, каким сбивают кегли, по нашей длинной и узкой главной улице – типичной новоанглийской аллее, – не попав ни в машину, ни в пешехода. Наш городок ушел в себя, и холода, в которых не было ничего особенного, если судить по термометру (ибо климат на массачусетском побережье не так суров, как в районе каменистых холмов к западу от Бостона), все же пронизывали насквозь – в промозглом морском воздухе ощущалась та беспредельная стужа, что таится под монашьим клобуком историй с привидениями. Или в сердцевине спиритических сеансов. Скажу честно, в конце сентября мы с Пэтти посетили один такой сеанс, и результаты оказались обескураживающими: краткий и жуткий, он закончился воплем. Пожалуй, я лишился Пэтти Ларейн отчасти и потому, что в тот миг к нашему браку примкнуло нечто неосязаемое, но безусловно отталкивающее.

После ее отъезда погода на неделю замерла.



4 из 253