
Морозюк грузно топал за ним.
Их окликнули. Игнатьев остановился.
— Напарник мой, — пояснил Морозюк.
— То я, Мамед, — негромко отозвались из темноты.
По корявым земляным ступенькам они ощупью сползли к блиндажу. От стены отделилась невысокая фигура второго бронебойщика.
— Раз кричу — почему молчишь? Два кричу — опять молчишь, — сердясь, фальцетом сказал Мамед. — Стрелять хотел.
— А стрелять, солдат, после третьего оклика полагается, — заметил Игнатьев.
— Сам знаю. Потому не стрелял, — отрубил Мамед. — А ты кто?
Морозюк пояснил. Мамед рассмеялся, хлопнул Игнатьева по плечу:
— Хороший человек! Я газету читал — смелый человек. Теперь с нами будешь?
— Пока с вами... — улыбнулся Игнатьев. — Что слышно, что видно, Мамед?
— Все слышно, товарищ старшина. Послушай, пожалуйста. С немецкой стороны долетали неясные, приглушенные расстоянием голоса. Там пели, видно, хором. Песня была игривая, похожая на польку. Потом донесся обрывок плавной, печальной мелодии, исполняемой на инструменте с высоким певучим тембром.
— Немцы, что ли? — удивился Игнатьев. — Да рядом!
— Двести метров. Я считал, — доложил Мамед. — Все слышно. Сейчас флейта играла. Уже три дня играла. Точно говорю. Я знаю. Сам играл, в кружке был. Все слышно, видно плохо.
— Что так?
— Немец на горе, мы под горой. Слышу — часа два будет — стреляют. Еще стреляют. Откуда? Кругом смотрю. Ничего не видно.
— Це вин нас с товарищем старшиной споймав, — вздохнул из угла Морозник.
— Так и знал, так и знал! — воскликнул Мамед. — Почему, думаю, долго нет? Час нет, два нет. Искать хотел. Не могу искать — один остался.
— А не с бугра ли, где бочка пустая валяется, он стрелял, Мамед?
