
Она отошла от окна, и я услышал, как протек из глубины квартиры ее ставший медовым голос: "Aнтосик, вставай завтракать".
Скованный густым запахом теплой сковороды, я продолжал лежать. Моя мама звала моего брата. Мой брат не отвечал. Моя мама продолжала звать. Запах остыл и начал таять, когда я, наконец, услышал, как Aнтосик слил воду в туалете и стал громко и продолжительно сморкаться у отлива. Потом он выглянул в окно и осмотрел окрестности. Голова у него, на фоне неба, была совершенно черная. Увидев меня, он плюнул и сказал:
-- Слышишь, это вот, одолжи сороковник до получки, а?
Я молчал.
-- Эх ты, жмотяра, -- сказал он, -- каким был, таким и подохнешь.
Зазвенела посуда, и он отпрянул от окна. Я услышал, как он сказал:
-- A чего рыба холодная, а?
-- Остыла, чего, -- недовольно проворчала моя мама. -- Сейчас разогрею.
СЛЕДУЮЩAЯ ГЛAВA
Я нашел Виолу при выходе из станции сабвея на углу Пятой авеню и 34-й улицы. Она стояла у входа в подземную клинику какого-то ортопеда и выкрикивала: "Фри фут икзэм! Фри фут икзэм!". Укрываясь за никелированным, зеркальным столбом, я наблюдал за ней, не решаясь подойти, позвать с собой. Мне некуда было ее вести.
Вечером в общественном туалете на Томпкинс-сквер из осколка зеркала, зацементированного в грязный белый кафель, меня долго и пытливо рассматривал странный человек с впавшими небритыми щеками и воспаленными глазами. Я не узнавал его.
На следующий день я увидел свою Виолу снова. Начиная с четверти девятого утра она выкрикивала стихотворное: "Гет йор фит икземин фор фри!". После обеда, намучавшись с навязшей в зубах фразой, она переставила слова и кричала севшим, неузнаваемым голосом, от которого в горле у меня появился ком: "Икземин йор фит эбсолютли фор фри!" Я подумал, что она рифмовала не из стремления как-то отличиться на новом рабочем месте и тем более не из-за поэтических склонностей (поэзии для нее не существовало), но только потому, что это облегчало работу ее голосовых связок.
