
Не без снисходительно-ядовитой улыбки, обнаружившей скверные зубы человека некрасивого, совсем худого, желтого как лимон и лысого как колено, но зато не сомневавшегося, что он и умнее, и основательнее друга, и, главное, не под башмаком своей жены, – Иван Иванович проговорил своим скрипучим и назойливым голосом:
– Ну, рассказывай, Валерий Николаевич… Какая такая подлость тебя огорчила?..
И только было начал Привольев, как Иван Иванович перебил:
– Значит, опять нашла полоса возмущения?..
И хихикнул.
– Да ты не смейся… Ты слушай…
– Слушаю… Не кипятись… Побеседуем толком, дружище, а потом… винт устроишь?..
– Тебе только винт… Устрою, успокойся! Совсем ты, Иван Иваныч, опустился… Ты войди в мое положение…
Подали кофе, и Валерий Николаевич наконец стал рассказывать о той обыкновенной истории в правлении, где служил, которую он называл «подлостью».
Чем подробнее и картиннее говорил он о лакействе и пролазничестве, о несправедливости и произволе, о взяточничестве и вымогательствах некоторых и завистливом попустительстве многих, о полной беспринципности людей, думающих только о наградах и деньгах, – тем Привольев возбуждался все более и более, и ему было приятно сознание, что все это он понимает и что все это его возмущает.
Недаром же он с молодых еще лет возмущался, и Лика знает и любит и уважает его за то, что он благородный человек, принимающий к сердцу все несправедливое и позорное… И сама она такая же благородная и сочувствующая…
– Ведь после этого нужно уходить из этой клоаки! – воскликнул Валерий Николаевич.
И в эту минуту возбуждения, подогретого своими же словами, Привольев, казалось, сейчас же ушел бы из своего учреждения.
