
— Близко будто-то переставленье-то — сказывает! — передают из передних рядов в задние, которым «благовествование» не слышно явственно.
— Верхи, говорит, у хором попадают и стены потрясутся! И кровь прольется всякая — и темная, и светлая! То есть так понимать надо: — повинная и неповинная, — растолковывал соседу какой-то подъячий.
— Кто его знает? Може — и точно правду бает? — отозвался на это собеседник, посадский человек из Красного Села. — Ведь ежели так присмотреться, точно времена неспокойные.
— Уж какое тут спокойные! Царь-то вон и молодой — да, говорят, уж на ладан дышит!
— Что ты пустое мелешь? Невеста высватана — через неделю и свадьбе быть… А ты — на ладан дышит!
— Верно тебе говорю — хоть и под честной венец царь Федор Алексеич стать собирается, а все же не жилец он на этом свете!
— Смотри, брат, как бы за эти речи да не угодить тебе в застенок! За этакие речи иной раз клещами язык из глотки вынимают…
— Ну, что ты меня стращаешь, живодер! Вон поди у Прошки спроси — вон в углу у окна приткнулся — он тебе еще лучше моего скажет…
— Какой такой Прошка?
— А тот самый Прошка, что у царского дохтура служит. Уж ему как не знать!
— Ну, ну! Пойдем, спросим…
И оба собеседника пробрались через толпу к тому месту кружала, где, приткнувшись к окошку, на каком-то обрубке сидел рослый, здоровый парень, лет двадцати пяти, в потертом цветном кафтане с полинялыми отворотами, и в поношенных полосатых штанах, опущенных в желтые, сильно истоптанные сапоги. Он что-то рассказывал и объяснял двум стрельцам и человеку довольно неопределенного типа, в засаленном подряснике, с котомкою за плечами.
— Я вот теперь у него пятый год во дворе служу, и никакого дурна от него не видал, хоша он и бусурман… Одначе никак этого и в ум вместить не могу: как он не токма что лечит, а и приступить-то к царю дерзает?
