
Бардин молчал. Тянуло предутренним ветром, студено-сырым уже по-сентябрьски. Пахло махорочным дымом (ветер дул от Бабкина), горьковато-жестким. В дыме этом было для Егора Ивановича нечто тоскливое, что лежало у сердца и тревожило.
— Я спрашиваю, Брест?..
— Брест Брестом, а это иное, — ответил Бардин.
— Плохо дело.
— Это почему же?
— Понимать нам головой, Егор Иванович, а воевать сердцем… У головы — шея. Ей, голове, легко поворачиваться. Хочешь, налево, а хочешь, направо. Есть такие, что могут на сто восемьдесят… Р-р-аз — и глаза на затылке. А вот попробуй поверни сердце…
Бардин засмеялся.
— Нет у сердца шеи?
— Природа не дала, Егор Иванович.
Бабкин затянулся, и огонь самокрутки осветил его лицо, неожиданно курносое, в резких и грубых морщинах, лицо старого крестьянина.
— Чую, гореть мне в адовом пекле бессонницы! Да только ли мне?
Он оглядел дом. Вопреки позднему часу многие окна были освещены. Как и предполагал Егор Иванович, Бардины бодрствовали, только Сережу и его дружка Колю Тамбиева сморил сон. Они уместились на одном диване, да еще нашлось место для многомудрого Тарле — ответы на все вопросы, которые поставило перед ними время, они пытались отыскать в книге о Наполеоне.
Гостей встретил Иоанн Бардин. С сыном поздоровался, облобызавшись по бардинскому обычаю, Бекетова заключил в объятия и прослезился.
— Бог видит правду, Сергунька… — сказал он, смахивая слезу.
— Видит, Иван Кузьмич, — сказал Бекетов. Он решительно отказывался называть старика Иоанном.
Яков протянул загорелую руку, блеснул молодыми зубами, они у него на всю жизнь молодые.
— Здравствуйте, Сергей Петрович, рад видеть вас.
