Уникальным рассказ Толстой делает сама Толстая. Ее авторский персонаж подминает под себя повествование, и то, что ведется от себя, и то, что – от других. Распоряжаясь текстом в одиночку, она не дает спуска своим героям. Без ее ведома герой рта не смеет открыть. У Толстой нет, как, скажем, у Довлатова, подслушанных реплик. Чужое слово в рассказ проникает лишь с ее разрешения и только после того, как автор перекладывает его на свой язык. Поэтому у Толстой не может быть диалога. Все здесь говорят одинаково, обычно – молча, про себя. Текст составляют перемежающиеся внутренние монологи, которые Толстая сдает напрокат персонажам, чтобы они стали героями.

В сущности, они даже не ведают, что говорят, ибо за них чревовещает автор. Вот голос старой Шуры: «Так и умер, царствие ему небесное. А третий муж был не очень». А вот что они говорят уже вместе с автором: «Крым, тринадцатый год, полосатое солнце сквозь жалюзи распиливает на кусочки белый выскобленный пол» («Милая Шура»). Соскользнув с изложения событий в их изображение, рассказ открывается, как в кино, где черно-белый пролог срывается в цветной эпизод. Первый вводит нас в настоящее время, второй переносит в восстановленное – вспомненное – прошлое.


Любимое наклонение Толстой – повелительное. «Смотри скорее, пока не погасло!», «Нет, постойте, дайте вас рассмотреть!», – то ли просит, то ли приказывает автор. И еще она постоянно задает вопросы: «Если ли среди них тот, кто тебе нужен?», «Сколько было Соне лет?» («Соня»). Никто, кроме Толстой, не может ответить, но как раз она не торопится это сделать, позволяя рассказу медленно рассказывать себя ее словами.

Дело в том, что Толстая пренебрегает грубым произволом вымысла. Она доверяет только тому достоверному материалу, что поставляет память. Вспоминая, она, как учил Платон, соприкасается с подлинной реальностью. Возможно, та ждет нас на небе, но здесь, на земле, метафизика начинается с порога, отделяющего жизнь от памяти.



2 из 541