
были слегка знакомы, но прошло ведь два года. Они могли совершенно забыть друг друга, их лица стерлись из памяти - так должен был подумать человек, который знал, что они знакомы.
И все-таки ему хотелось улыбнуться ей. Он совсем решился было улыбнуться, но уже обступали, брали в плен неумолимо-дружеским кольцом встречающие.
Впереди, сияя наивно-щербатой улыбкой и обливаясь потом, с растопыренными для объятий руками наступал один из столпов города Игнат Гордеев. Он был хорошим малым, этот Игнат Гордеев, но слишком уж шумным, слишком огромным, таким огромным, что подавлял своим присутствием все: и людей, и жухлые акации, и новое здание аэровокзала из стекла и бетона, и даже подернутые вдали синей дымкой горы.
- Ярка, гад! Наконец-то! Сто лет, сто зим, а какой красавец.
Сзади Игната Гордеева два скромных человека в длинных полосатых халатах и белых чалмах несли плакат:
ГЕНИЮ XX ВЕКА ЯРОСЛАВУ КРАСИНУ- САЛАМ, САЛАМ, САЛАМ!
Ярослав Петрович улыбнулся и протянул руку Игнату, но тут его чуть не сбила с ног целая толпа мальчишек и девчонок разных возрастов. С криками на нарочито ломаном русском языке: "Папа! Папа приехал!" - они принялись обнимать и целовать Красина.
Это означало, что, мол, бывая в далеком горном краю, Красин занимался не только архитектурными делами.
Все это, конечно, были штучки вечного выдумщика Игната Гордеева.
Собралась толпа, смеялись, аплодировали, и вдруг, подавляя все звуки, ударил духовой оркестр. Оказывается, оркестр таился в зарослях жухлой акации. Теперь же он выступил из редкой тени на солнце и отчаянно дул в сияющие медные трубы и бил в коричневые тугие, очевидно из синтетической кожи, барабаны. Музыканты с длинными вислыми черными усами были одеты в белые кителя с начищенными медными пуговицами. Конечно, пуговицы были не медными, а усы из крашеной пакли, но все-таки оркестр очень походил на старый полковой дореволюционный оркестр.
