
Конечно, и речи не могло быть о том, что это все когда-нибудь может увидеть свет в напечатанном виде. И больше того: написанные страницы требовали осторожного хранения, даже, может быть, конспирации - с этим шутить не приходится, случается, изымают даже копирку. В другое время Лев не удержался бы и прочел пару-тройку готовых глав близким приятелям, а уж тот кусок, где шли философские рассуждения о природе власти, наверняка пустил бы по кругу. Но сейчас, в его ситуации, это значило бы подвести Катю. То есть он все-таки считался с ее положением, принимал его как должное, да и пользовался, чего уж там, всеми его выгодами, хоть и писал крамолу. Так они и жили в согласии.
После очередного творческого приступа подворачивалась халтура, какой-нибудь перевод с туркменского по подстрочнику (с некоторых пор Льва Яковлевича стали привечать в издательствах), потом наступала пора увлечений - отправлялся в Прибалтику за кактусами, потом вдруг впадал в отчаяние: жизнь не удалась. Ночами в темноте он прижимался к ней, обнимал ее плотно и говорил, говорил ей все, в чем мог признаться только себе, себе и ей. Кто это из великих сказал: мы ревнуем женщину потому, что поверяли ей все сокровенное, и, изменяя, она как бы предает эти тайны. Ей, Кате, были вверены все потаенные мысли, сомнения, слезы, вся беззащитность седеющего мальчика Льва Шустова. Он засыпал, уткнувшись лбом в ее шею, обвив ее руками, словно ища защиты, и она, освободив руку, натягивала сползшее одеяло ему на спину.
