Левушка и Черемицын следили за движением его зоркими, внимательными глазами.

Потом, когда ушел батальонный, до самого наступления сумерек Левушка писал письмо в окопе на своей походной постели. Когда Черемицын позвал его пить чай с сухими черными походными сухарями, Левушка взглянул на него большими глазами и заговорил тихо чуть слышно:

— Вот, Ваня, если того… если убьют, отвезешь в Липки, с образком вместе, которым мать благословила. И письмо, и мои трофеи. Кате я обещал немецкую каску. У Тарасова, моего денщика, возьмешь ту, которую я добыл в последнем бою с головы убитого мной офицера. Ты знаешь… Отвезешь все сам в Липки, если меня того… Понимаешь?

Но Черемицын только махнул рукой на эти слова.

— Вздор болтаешь, Левушка! Жить тебе да радоваться, а ты… Глупый ты, глупый, Левка! И меня только зря пред делом расстроил, да и себя не радуешь! — и он дружески хлопнул товарища по плечу.

— Нет, а ты все-таки дай слово, что исполнишь, — настаивал Струйский, и строго было сейчас его обычно веселое лицо.

— Тьфу ты! Да что же ты меня на медленном огне поджаривать хочешь? Ну, да ладно, сделаю, что хочешь, на Марс, на Большую Медведицу, на чертовы рога съезжу, только отвяжись от меня, ради Бога! — вышел из себя окончательно Черемицын, и спохватился через минуту: Но ведь и меня убить могут: и я с тобой в одно «дело» иду. Может быть, меня пораньше тебя пристукнут…

— Не пристукнут! — уверенно сорвалось с губ Левушки, и он уже снова весело улыбнулся. — Не пристукнут, — еще увереннее повторил он и вдруг запел свою любимую арию:

«Тор-реодор смеле-е-е-е в бой!»

— В бо-о-ой! — где-то протяжно и жутко протянуло эхо.



4 из 11