И веселого (правда, только в подвале) ярославца Тихменева (“Ярославцы, ух, торгаши, арапы! Сорок по сорок — рупь сорок, папирос не брали — два шестьдесят, ваши три рубля, гривенник сдачи, следующий!”). И упрямого “вологодчика” Бирякова (“Есть такая национальность! У вас „ладонь“, у нас „долонь“, у вас „мешкать“, у нас „опинаться“”), и тихих костромичей Трифонова и Божерова — то ли хворых, то ли робких.

Когда ребята узнали, что учился “на художника”, то сообразили: не я ли рисовал плакаты с новой формой? Они в роте понравились сразу.

— Так ты взаправду, что ль, художник? — восхитился ярославец. — Большие деньги будешь зарабатывать!

Долгожданное признание моей незаурядности... Почувствовал себя неловко и отшутился: “Художник от слова „худо“...”

— А чего такого! — сам смеясь громче всех, заявил “вологодчик”. — Я бы тоже нарисовал, если б умел!

“Болото” оказалось славными ребятами — мне полегчало жить на свете.

С “вологодчиком” Биряковым мы сошлись поближе. По его словам, я попал на “картошку” по подсказке Монтина. Глядя на рисунки, он будто бы сказал: “Парня надо спасать”.

— Ты ведь дерьмово себя держал, пока не оголодал. Что было — быльем поросло... — утешил он.

Узнал от “вологодчика”, что “Монтин и команда” (так их прозвали в роте) тот суд сочли издевательством и при голосовании воздержались. Голосовать “против” не рискнули — здесь не профсоюз с демократией. И вроде Монтин еще сказал: “Прозевали горемык. Одного не вернуть, выправить хоть этого... Но как себя поведет”.

Вернувшись в роту, очень скоро понял, что, кроме отдельных личностей, никто и не думал меня презирать — не до меня. Сначала я выпал из-за голода, потом лечился... Отстал от ротных дел, как от поезда, — не более того. А тут...

Несмотря на забитый под завязку учебный день, случалось всякое.



25 из 119