
щеки, что-то ужасное, отвратительное вот-вот должно случиться, что-то сопротивляется, стараясь объяснить, что так нельзя, так не может быть, - и здесь, у черты, за которой должно было произойти невозможное, память останавливалась, и, низвергаясь по спирали, все быстрее и быстрее, до тошноты, она переставала быть кубом, чтобы раствориться в волне, жаре или, наоборот, стать тягучим, ползущим, слепым движением, и уже не было ничего, кроме этого: волна или стеклянные блики, и так до новой перемены. И когда она вновь впадала в состояние куба и начинала смутно припоминать сарай и шоколад, колокольни и лица соучениц, то, как ни слабы были ее силы, она старалась задержаться в кубичности, продлить это состояние, в котором была некая определенность, помогавшая шаг за шагом вспоминать, заново узнавать себя. Снова и снова возвращалась она к своим последним ощущениям: раздирающая губы колючая щетина, бесполезное сопротивление рукам, срывающим с нее одежду, - и снова все мгновенно терялось в бликах, листве, облаках, каплях, порывах ветра и молниеносных электрических разрядах. В состоянии куба она не могла преодолеть черту, вплоть до которой все было сплошным оцепенелым ужасом, но если бы ей были даны силы, она употребила бы их на то, чтобы зацепиться за ту точку, где начиналась Жанет чувствующая, Жанет, противящаяся бесконечным переменам. Из последних сил борясь с тяжестью, прижимающей ее к соломе на полу сарая, упрямо стараясь объяснить, что нет, что это не должно произойти вот так, с криками, на гнилой соломе, она снова соскользнула в подвижное состояние, в котором все было текуче, струилось, самозарождаясь в своем протекании, как клуб дыма, бутон дыма, свивающийся и развивающийся внутри самого себя, в бытие волны, в непостижимый ряд превращений, уже столько раз застававших ее врасплох, туда, где она была то безвольно колышущимися водорослями, то медузой. И вот, словно пробудившись ото сна без сновидений, очнувшись ото сна утром в своей комнате в Кенте, она снова была Жанет,