Так прошло около полугода. И вот однажды ночью, в разгар зимы или, точнее, во второй половине пронзительно-холодной зимней ночи, наметились едва уловимые признаки перемен. Я проснулся, разбуженный легким шумом, доносившимся снаружи, и с раздражением стал прислушиваться: ну, конечно, за стенами нашей лачуги вновь слышались шаги, хотя в последнее время ряды любопытных значительно поредели и нас почти не беспокоили по ночам. Широко открыв глаза, я вглядывался в леденящий мрак, вслушивался в шорохи за стеной, дрожа от страха, что жена, спавшая у меня под боком – якобы для того, чтобы помешать моим непристойным заигрываниям с девочками, – вот-вот проснется и разразится бранью. Но она спала – если бы она проснулась и даже не сразу бы вскочила, а несколько минут лежала бы неподвижно, я бы мгновенно это почувствовал, – спала, то глубоко и мерно дыша, то по-собачьи вздрагивая и всхрапывая во сне, – словом, спала с тем же беспокойством, с той же нервозностью, какие были присущи ей в состоянии бодрствования, и на фоне этого беспокойства я вдруг явственно услышал шаги за стенами нашей лачуги, уловив в них нечто новое, какую-то особую осторожность, отнюдь не похожую на ту назойливость, которой они отличались ранее. Мои губы дрогнули и растянулись в улыбке, раздвигая окаменевшие от стужи мускулы щек. Конечно, это не была моя прежняя – небезызвестная и тебе – улыбка, озарявшая некогда мое лицо радостным и спокойным благополучием, но все же я улыбнулся, и, улыбаясь, глянул на самого себя как бы изнутри, и дал определение этой моей улыбке – она была из тех, которые обычно называют «жестокими».



14 из 33