
Итак, о «свободе». Еще год назад, до моего внезапного нового обращения, я бы не произнес этого слова – «свобода» ни перед тобой, ни тем более перед жителями нашей долины.
Некогда мне говорили, что лицо у меня как яичко. Я стригся под машинку, поначалу, чтобы скрыть раннюю седину, позже – рассчитывая на эффект седого ежика. В тот период моей жизни я весь сиял от собственной добропорядочности – сияла вечная улыбка на лице-яичке, сияла седая, остриженная под машинку голова. Теперь, когда я думаю об этом, мне неясно, хотел ли я в ту пору казаться таким или действительно был таким от рождения. Откровенно говоря, не знаю. В конечном счете это, наверно, одно и то же. Я, с моей постоянной улыбкой, придававшей лицу некоторый оттенок печали, должно быть, производил впечатление человека мягкого, постоянно готового принести себя в жертву. И действительно, вся моя жизнь была сплошной жертвой, постоянной, никогда не кончающейся заботой о судьбах нашей долины и ее обитателей. Если у кого-либо из моих прихожан возникала необходимость сделать то или иное дело, я бывал тут как тут, полный готовности помочь. Иными словами, я жил только для нашей долины, совершенно не считаясь с собой, с собственными интересами, забывал даже о самых элементарных бытовых мелочах. Каждый мог помыкать мной, как ему заблагорассудится. И я не только терпел и безоговорочно принимал все это, но и совершенно искренне ежедневно и еженощно пекся о благе продувных хитрецов п глупцов нашей долины.
Играл ли я такого человека, или то была моя сверхсущность, унаследованная мною от предков? Теперь я прихожу к выводу, что, несмотря на полную зависимость от произвола жителей долины, а может быть, именно благодаря ей, я совершенно отказался от себя самого и уже в те годы стремился к «свободе» и наполовину достиг ее. Я не хотел ничего, абсолютно ничего для себя лично, я, так сказать, снес частокол, окружавший мою личную жизнь, и стал относиться с пренебрежением к собственным желаниям, словно они были не мои.
