
Огонек лампы тускло дрожал в задавленной лесом, в заметенной снегом землянке. И три бородатых человека молча слушали четвертого, и из маленькой затрепанной книжки выпадали горячие готовые слова, выбегали горячими ручейками расплавленных строчек и жгли наморщенные лбы пропащих голов.
— Читай, читай, — изредка говорил Лбов, когда Степан останавливался, чтобы передохнуть, — начинай опять с прежней строчки.
— «…теперешнее правительство само порождает людей, которые в силу необходимости должны переступить закон. И правительство, с неслыханной жестокостью, плетьми и нагайками пытается взнуздать этих людей и тем самым еще больше ожесточает их и заставляет их решиться: или погибнуть, или попытаться разбить существующий строй…»
— Это про нас, — перебил Лбов, — это написано как раз про нас, которые жили, работали и которым некуда теперь идти. Для которых все дороги, кроме как в тюрьму, заперты до тех пор, пока будут эти самые тюрьмы. Давеча вот ты читал что-то насчет цены…
— Ценности, — поправил Федор.
— Насчет ценности. Это лишнее. А вот про это, про что ты читал, писать надо. И потом, достань мне, милый друг, где-нибудь книжку, в которой написано, как самому делать бомбы.
— Хорошо, я пришлю, — сказал питерец и с удивлением посмотрел на Лбова: сколько в нем энергии, неорганизованной воли и ненависти.
И питерский товарищ подумал, что хорошо бы частицу этой глубокой, сырой ненависти вселить в умы рабочих столицы; тех, которые, сдавленные жандармскими аксельбантами после проигранного восстания, начинают опускать головы и падать духом.
Они долго еще говорили.
В эту снежную, темную ночь долго трепыхался огонек в маленьком окошке лесной землянки, и в эту ночь выросла из сугробов заброшенная землянка, — выросла и бросила вызов городу, застывшему над берегом Камы.
Но город усмехнулся в ответ сотнями огней. Был он закован в каменные стены, был он богат белым серебром винтовочных пуль и красной медью казачьих шашек.
