
Наконец я сбежал. Утром в последний раз был богомольно осмотрен серафим в красном кепи почтового ведомства. Шуршание его рождало все возможности. Ничего! День развертывался натощак, среди спертости и провокационных запахов прованского масла, лука, суповых кореньев, булочных кислот. Под вечер возле кафе "Версаль" я заметил приличного старикашку в пегом котелке. Он делал вид, что ловит муху, причем сам за нее жужжал, он кричал "ко-ко-рико", даже чихал на особый лад. Дама дала ему десять су. Меня подташнивало. Я гордо отвернулся, не пробуя пожужжать. Вместо того, чтобы идти домой, я свернул направо. Это и было решением. Толстяку остались - датский перевод "Треста Д. Е.", короткие клетчатые штанишки, купленные зачем-то на Гельголанде, и еще все пять этажей так и не разрушенного мною дома. Я же лишился адреса, то есть стал подпадать под различные статьи уголовного кодекса республики.
Торопясь скорей дойти до угла улицы Тэтбу и Прованс, где лежал злополучный окурок (о, если б я никогда не нашел его!), я опускаю посредственные события бродячих дней. Здесь имела место монотонность любого быта. Когда же острые рези в желудке и отмирание конечностей подсказывали, если не вдохновение, то хотя бы полусон на больничной койке, в дело вмешивались досадные "случаи". Какой-то заспанный турист, весь продымленный дыханием европейских экспрессов, в дымчатых (не ради слова!) очках, спросил меня: "Что это?". Я ответил: "Гробница Наполеона. Трофеи и тоска. Вам обязательно нужно зайти туда". С моей стороны, это было простой вежливостью. Турист, однако, воспротивился. "Нет, я не пойду туда, я ни за что не пойду туда". Он вытащил из глубокого кармана спортивной куртки дряблый летний апельсин и десятифранковую бумажку, причем прежде, нежели последней суждено было продлить мои сомнительные дни, был преважно, с редкой медлительностью, очищен мясистый бессочный плод. Другой раз, проходя под утро мимо Центральных Рынков, я честно подрядился разгружать возы с каротелью.
