Проводив брата, Василий отправился в Крестовую палату. Молился перед сном долго и усердно, до боли в коленях. В опочивальню шел неслышно, будто крался. Мягкие, зеленого сафьяна сапоги скрадывали шаги. Караульные стрельцы в длиннополых кафтанах, с саблями при виде царя крепче сжимали бердыши, замирали.

К полуночи начался дождь. Москва в темени. Попрятались сторожа, город будто вымер. Косые струи секли в оконца дворца. Ветер шумел, гулял по кремлевским звонницам, раскачивал тяжелые колокола. Небо затянули сплошные тучи. Неуютно на Москве, сыро и слякотно.

А в царской опочивальне умиротворяющий полумрак, пахнет деревянным маслом.

Тлеет лампада перед образами, недвижим язычок огонька.

За парчовым занавесом царская кровать — негоже святым образам зрить, как государь Василий Иванович Шуйский теплит свою плоть с разлюбезной сердцу дворцовой девкой Авдотьей.

На широком мягком ложе вольготно разбросалась, сладко спит Авдотья. А Василий глазами в потолок уставился, думает: сбылось-таки, о чем из рода в род мыслили Шуйские — на царский трон сесть. А давно ли под страшным глазом Ивана Васильевича Грозного на карачках ползал, царские сапоги бородой обметал?

Так и к царю Борису Годунову подлез, угождал, по его указу в Углич ездил, случайную смерть малолетнего царевича Дмитрия принародно подтвердил.

А ведь как он, Василий Шуйский, Годуновых ненавидел! Весь род их…

И когда бояре против Бориса заговор учинили, Шуйский первым назвал беглого монаха Григория Отрепьева царевичем Лжедмитрием и в том клятву давал.

Когда же самозванец сел на царство и с ляхами да литвой беспутством занялся, тут люд московский и всколготился. А у Шуйского мысль закралась: подбить бояр и князей на самозванца да самому на царство сесть.

В Москве недовольство началось. Тем бояре и он, Шуйский, воспользовались, народ на Лжедмитрия подняли, убили Гришку Отрепьева, сожгли, и Василий сызнова клятву давал, что не царевич то был, а вор и расстрига.



8 из 536