
К тому же вы были где-то одни, может, даже вообще одни на всей земле и во всем мироздании, над вами... будто з в у ч а л о какое-то особенно синее небо, вокруг была степь и высокие спелые травы, и ветер мягко катил и катил мимо вас бесконечные светлые волны.
И, наверное, это и было все то, чего всю жизнь или, может, всю вечность молча и просила его душа, и теперь он, как малый ребенок, только вот этого, должно, и хотел бы: лежать и лежать на твоих материнских коленях и слышать и слышать твое материнское пение...
Да, он помнит, вы точно были где-то в степи, а, может, и не в степи, а у него дома, на родине, в его курской деревне, где-то в лесу на поляне, средь высокого разнотравья, ты сидела, а он лежал на спине, положив голову тебе на колени, и вас овевал легкий и мягкий ветер, и над вами было то самое — еще из его давних снов — будто з в у ч а в ш е е вам лазурное синее небо...
И хотя он и не видел твоего лица, это была ты, твое лицо, и глаза тоже, он знает, были твои, и твои руки, и голос... И ему и оставалось лишь сожалеть, что все вот это, такое очевидное и такое естественное тут, во сне, и о чем сам он, оказывается, знал всю свою жизнь, никто из вас не знал и не ведал раньше... и он из-за этого так долго и много и голодал рядом с вами по вашей любви к нему.
Да, и долго и много — всегда — голодал рядом с вами по вашей любви к нему...
И именно потому, что голод тот еще и теперь не прошел, даже в этом счастливом сне, он и боялся — обязательно не забыть бы потом сказать тебе, напомнить, предупредить, чтоб ты больше н е у х о д и л а, никогда вообще, потому что... Ну, потому, что э т о г о п о т о м у ж е н и к о г д а н е в е р н у т ь. Неужели и сама ты не знаешь, как одиноко и обидно всегда ему, одному, когда ты опять и опять оставляешь его и уходишь, зачем-то уходишь к другим...
А ты все гладила и перебирала его волосы, гладила и перебирала и все ниже и ниже склонялась над ним, все ниже и ниже...
