— Сам себе хозяин.

— А тут…

И шут их знает, — какие мысли неслись по тупичку с вольной песней.

Только бабы сердились и посматривали на мужей подозрительно:

— Заслушался! Музыка!

И закрывали окна.

— Чего окно-то закрываешь? Пущай!

— Не слыхал пьяных бездомников-то?!

В один желанный день ещё мертвее, унылее стало в переулке.

Золоторотцы, с вольною песнею, с гомоном, с шумом, — снялись и исчезли. Куда-то в другое место.

Словно птицы.

— Слава Те, Господи! — с облегчением вздохнули бабы.

Мастера с прежним рвением принялись за работу.

Не стало разгульной песни.

— Не мешают, по крайности!

И осуждали их и ругали их, а слушали.

Слушали, слушали.

И что-то странное просыпалось в душе…

Так гуси, степенные и жирные, откормленные на убой, вдруг вытягивают шеи, поднимают к небу головы, принимаются махать крыльями и гоготать.

Что случилось?

В синем небе, словно паутина, пронеслась стая серых, диких, — поджарых, голодных, но вольных гусей.

И в воздухе зазвенел их крик, жалобный на стон похожий, — но вольный.

И загоготали, всполошились домашние гуси, сытые, жирные, замахали бессильными крыльями.

Зависть слышится в этом гоготе.

Зависть к серым, диким, — поджарым, голодным, но вольным гусям.

Когда вы читаете Горького, мой степенный, спокойный, уравновешенный читатель, — не кажется ли вам, что где-то там, над вашей головой, высоко-высоко, шумя крыльями, пролетает стая серых, диких, — голодных, но вольных гусей?

И вы слышите плеск их крыльев, — и в воздухе дрожит их крик. Печальный, на стон похожий, — но вольный.

Вольный!

Что такое Горький?

Когда я читаю Горького, — мне представляется тюрьма.



18 из 146