
Бедный, ничего не понимающий, Акоста поражён.
Он кричит:
— Занавес! Занавес!
При рёве публики:
— Что случилось? Что случилось?
Прибежавшие из публики объясняют, в чём дело.
Рассказывают мою проделку.
Акоста лежит в обмороке.
Режиссёр, мой приятель, стучит в дверь моей уборной:
— Не отпирай лучше! Я тебя убью! Убью!
Акоста заболевает от огорчения. Спектакль не кончен. Ужин не состоялся.
А я в отчаянии схватился за голову:
— Что я наделал?! Что я наделал?!
И радуюсь вместе с тем и радуюсь. Я отомстил за тебя, Акоста, «попугаю».
Я отомстил! За всех! За вас, мой Ленский! За тебя, Гуцков! За вас, П. И. Вейнберг, пламенем души своей передавший пламя слов Акосты! Да и теперь, когда скверный актёр, ломаясь, как голодный фигляр, коверкает предо мной какое бы то ни было произведение, мне всё равно.
Я смотрю на него с презрением к его искусству и с жалостью к его голоду.
Разве мало скверных актёров на свете?! Увидать одним больше, — разве такое уже несчастье?
Но когда скверно играют Акосту, — мне не всё равно.
Акосты трогать не нужно даже с голоду. Так кажется мне.
Это — факел.
Вы сыграли сегодня Акосту. В чьей молодой груди зажгли вы пламя? Ни в чьей? Лучше бы вам не родиться, как актёру! Давно-давно он поселился в моей груди и живёт в ней, как лучшее воспоминание моей юности. И мне больно, когда его задевают.
И когда, через много-много лет меня, на каком-то литературном торжестве, подвели к человеку с профилем библейского пророка, с лицом старика и живым взглядом юноши и сказали:
— Пётр Исаевич, позвольте вам представить…
Мне хотелось сказать ему:
— Я знаком с вами давно. Вы говорили с моей душой. Я обязан вам многими часами восторга, как обязано всё поколение, к которому я принадлежу. Вы осветили нашу молодость, — и каким светом! Вы были пророком, который принёс нам откровение литературных богов.
