
Он услышал шаги на мостовой — выше того места, где сидел, — но не поднял головы. Через секунду прогремел бас Чернявого:
— Мильтон, ты?! Что, осточертело под носом у фашистов сидеть? Решил вернуться к нам?
— Ошибаешься. Я пришел поговорить с Джорджо.
— Его нет.
— Знаю. Мне сказал часовой. Кто с Джорджо? Чернявый перечислил, загибая пальцы.
— Шериф, Кобра, Мео и Джек. Вчера вечером Паскаль послал их в наряд на развилку под Манерой. Паскаль ждал с той стороны фашистов из Альбы. Но все обошлось, и ребята, видно, уже на пути сюда. Ты что, заболел? Вон какой бледный.
— А ты, думаешь, не бледный?
— Твоя правда, — засмеялся Чернявый. — Мы тут все до чахотки допрыгаемся. Пошли в остерию. Подождешь Джорджо в тепле.
— Холод мне на пользу. У меня голова горит.
— А я, извини, войду. — И Чернявый вошел, и через секунду Мильтон услышал, как он что-то говорит прислуге голосом, сиплым от простуды и похоти.
Мильтон вздрогнул и снова обхватил голову руками.
Это было в октябре сорок второго. Фульвия возвращалась в Турин — на неделю, а то и меньше, — одним словом, уезжала.
— Не уезжай, Фульвия.
— Не могу.
— Почему?
— Потому что у меня есть родители. Или, думаешь, у меня их нет?
— Вот именно.
— Что ты говоришь?
— А то, что я не вижу, не представляю тебя иначе как одну.
