
Отец Паисий, направлявшийся было в сени, приостановился и тоже не отрывал глаз с обезумевшего от горя мальчика.
— Один, как есть один, сиротинкою круглым остался на свете, — произнесла сочувствующим голосом слободская знахарка. — А как Федосьевна-то его жалела, болезная! Ведь единственной утехой он рос у нее…
— Куда же теперь денется мальчик? Есть у него близкие, родственники? — осведомился священник.
— Какое, батюшка! Ведь приезжие они, и сказывают люди, никого-то у них: ни только что близких, но и дальних на свете нет. Совсем на улице очутился бедный. Жаль до слез парнишку. Да ничего не поделаешь. Противу господа не пойдешь. Он, батюшка милостивый, ведает лучше нас, грешных, что нам определено. А все же кабы не были мы сами в нужде да в лишениях, каждая бы из нас с охотой мальца-сиротинушку к себе в дом приняла. Уж больно тихий да добрый парнишка и услужливый, да вежливый такой… — говорила женщина, утирая кончиком шейного платка мокрые от слез глаза. Она казалась вполне искренней в своем участии. Отец Паисий перевел с нее глаза на Васю. Теперь он уже не лежал ничком на груди матери. Его бледное, перекошенное судорогой страдания личико было все орошено слезами, — безутешными слезами высшего человеческого отчаяния, с которым, казалось, не сравнится никакое другое горе. Большие серые глаза мальчика, полные слез, с мучительным недоумением впивались в восковое лицо умершей.
— Зачем? Зачем ты ушла от меня, мама? — казалось, спрашивал этот взгляд, и худенькие рученьки все крепче и крепче сжимались у груди мальчика.
Невыразимое чувство жалости обожгло душу отца Паисия. Картина этого неподдельного, покорного, безропотного горя всколыхнула его. На глазах самого священника выступили слезы. Он тихо приблизился к мальчику, положил ему руку на плечо и, наклонившись к его лицу, проговорил:
