
История про него была длинная, сложная, имелись разночтения. О правде умалчивалось. Сперва Вильгельм хвастал, потом уж врал, жалеючи себя. Но на память он не жаловался, еще мог отличить, где брехня, а что происходило в действительности, и вот сегодня утром, стоя возле киоска Рубина с этой «Трибюн», он решил не откладывая припомнить дикий ход истинных событий.
Я ведь просто не соображал, что в стране кризис. Ну как можно быть таким подонком: ничего не подготовить, раз — и кинуться на авось? Выкатив круглые серые глаза, сжав крупные лепные губы, с беспощадностью к себе он вытаскивал наружу все припрятанное, тайное. Папу все связанное со мной совершенно не трогало. Мама — да, мама пыталась на меня подействовать — какие были сцены, вопли, мольбы. Чем больше я врал, тем больше орал, тем больше заводился и требовал — гиппопотам! Бедная мама! Как она во мне обманулась! Рубин услышал задушенный вздох Вильгельма, комкавшего позабытую «Трибюн».
Поняв, что Рубин на него смотрит, видит, как он сегодня мается, не знает, куда себя деть, Вильгельм подошел к аппарату кока-колы. Глотнул из бутылки, закашлялся и сам не заметил, потому что все думал, закатив глаза, зажав рот рукой. У него была странная привычка вечно поднимать воротник пиджака — как от ветра. Он никогда его не опускал. Но на могучей спине, гнущейся под собственной тяжестью, здоровущей чуть не до уродства спине воротник спортивного пиджака казался просто тесемочкой.
Он слышал собственный голос, двадцать пять лет назад объяснявший в гостиной на Уэст-Энд авеню:
