Но было и другое. Полегоньку, как бы нехотя, со скрипом, с трением, вослед развитию зимы, все чаще и длинней становились светлые промежутки наших уединений. Если в начале она постоянно оглядывалась по сторонам, будто опасаясь быть обнаруженной кем-то из ближайшего окружения, то теперь, к середине января, ее внимание нет-нет да и переключалось от внешнего мира, и мы несколько раз ухитрялись оставаться наедине даже посреди какого-нибудь музейного или театрального многолюдья. Впрочем, я не обольщался. Ее вечное решительное "пора", ее холодноватая требовательность к качеству предстоящего свидания (она легко могла отказаться от встречи под предлогом - это не интересно) обдавали меня таким отрезвляющим душем, что вмиг пугливо исчезала даже возможность какой-либо удовлетворенности. Я, всегда выступавший инициатором наших встреч, тайно мечтал лишь об одном, о самом светлом, самом счастливом мгновении, когда она наконец доверится мне и спросит:

- Что вы делаете завтра?

Эти придуманные слова, озвученные ее голосом, так глубоко засели в моем сознании, так укоренились в самом ранимом и нежном уголке моего сердца, вытеснив оттуда старое горькое признание, что написанные сейчас напрочь потеряли свою временную привязку.

- Что вы делаете завтра? - она повторила вопрос, а я ничего не слышал.

Многократно усиленные резонансом четыре слова электрическим громом оглушили меня. Я оглох от счастья или счастливо притворился глухим и ждал третьего раза.

- Что вы делаете завтра?

- Я буду мечтать о тебе, - довольно развязанно брякнул я и тут же спохватился, - почему ты спрашиваешь?

- Просто так.

- А я думал, ты хочешь увидеться завтра.

- Завтра не получится, разве что вечером.

- Но почему опять вечером, почему не днем? - Я оптимистически привередничал, воодушевленный долгожданным вопросом. - Я хочу видеть тебя в естественном свете зимнего дня.



38 из 46