Мужчина впрягся в высокие железные санки и поволок гроб. Метров двадцать протащил и снова остановился, любопытно отправился к поминкам цыгана. Мужик был в сером каракулевом пирожке, с сухим скучным лицом, с невыразительными желтыми глазами. Он остановился поодаль, напрочь забыв о погребальном обряде, выказывая к нему полнейшую немилость. Перед мраморной вершиной вольного цыгана похоронная процессия смотрелась столь жалко, столь убого, словно и на том свете, куда отплыли эти двое, им придется быть в совершенно разных мирах. Одинокий гроб терпеливо ждал, и белые бумажные фестончики шевелил слабый сухой ветер. Бурнашов вдруг так разволновался, так обожгло горем его хмельное сердце, что он весь переполнился слезами. Он еще не знал тогда, что много дней ему придется жить под этим впечатлением, пока не изольются нынче скопившиеся слезы. Бурнашов не вытерпел, приблизился к мужику.

– Если можно, скажите, кого хороните?

– Тетя моя, из приюта. Я сам хороню, за свой счет хороню. – Он сказал горделиво, и постное лицо его преисполнилось уважением к себе.

– Наверное, в рай попадет?

Он сначала не понял вопроса.

– Наверное, в рай попадет? Страдальцы-то в рай попадают, – повторил Бурнашов.

– Страдала, страдалица была, – согласился он.

При этих живых искренних словах Бурнашов спохватился, вдруг скоро подошел к изобильному цыганскому столу, принес две бутылки водки и закусок.

– Помяните, – сказал он. И с особым слезливым пристрастием, будто хоронил мать, наблюдал, как твердая мужская рука распечатала бутылку, разлила горькое по стаканам, как воспрянули, оживились старушонки, голубые от мороза, и, нимало не мешкая, охотно испили вина.

А Бурнашова уже звали, тащили прочь, за воротами кладбища их ждали машины, чтобы отвезти на цыганскую квартиру в застолье. Бурнашов упирался, все тискал овчинную скуфейку с алым бархатным верхом в руках и никак не мог распрощаться с дешевеньким желтым гробом, стоящим на железных санях, сваренных из толстого прута.



13 из 421