
«Вечно тебя куда-то заносит, – бормотала возле сестра, – все ты не как люди». Зять, будто еж, недовольно посверкивал глазами сквозь очочки: даже рюмка водки не сняла внутреннего напряжения. Он хотел быть важным, зять Бурнашова, но никак не получалось. Важным надо родиться, осанка дается матерью, как и гроб. Чем-то неожиданным Бурнашова отвлекли, иль кто-то из цыган шепнул мужику в курчавом пирожке, что пора убираться и не мозолить глаза, но только тот вдруг спохватился и быстро поволок сани вдоль аллеи, в закуток под номером десять тысяч пятьсот восемьдесят один, где покоенку из сиротского приюта ждала припудренная снегом могила с останками чьей-то полусгнившей домовины. Бурнашов махал вослед рукою, а рядом сутулилась актриса, особенно впечатляющая и сановная в новой коричневой дубленке, стоящей коробом: негнучая шуба едва застегивалась и, казалось, лопалась на пышном бюсте. «Алеша, пойдем, милый, нас ждут», – сказала она мягко, доверительно, как мужу, сунула руку Бурнашова под свою и властно прижала к боку. У Бурнашова в груди взбунтовалось, его раздражал весь мир, он уже с нетерпением, почти с ненавистью глядел на сытых, вовсе не скорбных людей. Они не страдали, у них губы еще лоснились от икры, что им какой-то вольный цыган, говорят, беглый венгерский князь? Ха-ха-ха. Хмельное марево в глазах напрочь переменило мир. И только он, Алексей Федорович Бурнашов, страдал истинно, он любил ту неведомую старушонку в желтой домовине и того постного мужичка в белесом каракулевом пирожке, что потратил из своих скудных деньжонок, чтобы захоронить тетю. Жалеть, оказывается, было так сладко, что в своей скорби Бурнашов затворился от народа и не собирался выбираться из добровольного заточения. Лишь дебелая актриса неволила, она уже влекла Бурнашова прочь с кладбища, решительно втиснула его в машину, сама грузно привалилась подле, притиснула массивным расслабленным телом и, жарко дыша в щеку, вдруг сказала доверительно и просто как раз те самые слова, что и просились сейчас: «Уймись, сердешный. Все там будем. И нас не минует чаша сия». Миша Панин взглянул в зеркальце и подмигнул Бурнашову. Тот тоже мигнул ответно, закрыл глаза и откачнулся назад. Голова оказалась тяжелой, залитой свинцом, как грузило.