
Комендант, которого только что, не повышая голоса, монотонно, оскорбительно бесстрастно отчитали по телефону за то, что он пропустил «стадо каких-то угоняемых жителей» на железнодорожную станцию, в то время когда ему должно быть известно: вагонов не хватает для армейских перевозок, и которого отнюдь не бесстрастно, на все голоса ругали командиры колонн, потому что «эти идиоты конвойные загородили проезд и место стоянки на площади», взбешенный, вышел на крыльцо. К нему подбежал бургомистр, вскидывая на ходу руку к козырьку штатской фуражки.
— Ключа, к сожалению, еще пока нет! — отрапортовал бургомистр. — Он у сторожа, это точно, его видели только что, он копал могилу, а сейчас его нету, сию минуту найдут, приведут.
— Четверть часа! Больше не жду. Стойте здесь.
— Слушаю, господин комендант. Может быть, взломать?
Комендант ничего не ответил, только заметил время по часам. Что будет через четверть часа, он и сам не знал.
Он дал этот срок потому, что был уверен: в таких случаях именно так и делается и это выглядит внушительно. Он стоял у всех на виду, как надо было стоять, бесстрастно, неумолимо, непоколебимо, и с презрением думал о начальнике, который его отчитывал по телефону. Он давно уже жил своим презрением. Он презирал русских, евреев, латышей, поляков. Он презирал своих солдат. Свое начальство. Презирал удачливых выскочек. Презирал неудачников, каким был сам. Только одних он презирал с завистью, других с отвращением, некоторых равнодушно, а иных презирал яростно. Самого себя он тоже презирал, но терпимо, снисходительно, как раз настолько, насколько нужно, чтоб еще можно было жить.
Он стоял и ждал ключей, хранившихся у церковного сторожа, который в эту минуту смирно лежал в выкопанной им самим могиле, куда со страху залег, едва увидев полицаев, с криком бегущих по кладбищенским дорожкам.
Наконец показался полицай, он тащил за собой какого-то человека.
— Вот он!.. — закричал, подбегая, полицай. — Я привел!
