
Итак, лампочка в номере погасла, уличный фонарь нынче не светил. Но что-то там, за окном, скучно все поскрипывало да погремливало, и мало-помалу догадка осенила, что эти унылые, неприятные звуки происходят не от чего иного, как именно от раскачивания на проволоке ослепшего фонаря. «Ну что за прокурат малый! – усмехнулся Дуров. – Со светом не ладится, так дай-ка хоть погремлю, что ли: тут, мол, я, на месте, спите, добрые люди!»
Чернота.
Да ведь такая вещественная, плотная, что, кажется, черноты этой самый малый шматок прикинь на весах – потянет что твой булыжник…
Впрочем, как ни темно, а через каких-нибудь пять минут глаза попривыкли, разобрались: расплывчатое светлое пятно – стол, накрытый клеенкой… а вон – смутные очертания пузатой бутылки с остатками рома… флакон с микстурой на тумбочке.
Бутылка эта, что и говорить, лекаря довольно-таки озадачила: что за нелепица, – человек умирает, а тут – бутылка!
Он заявился в десятом часу. Как и всегда, щекотал бородой, сопел, черной трубочкой больно тыкал в грудь, в спину («Дыши́тэ… Нэ дыши́тэ… Еще дыши́тэ!»), а сам все косил взглядом на стол, на бутылку, на грязную неубранную посуду. Но его, кажется, не только следы пиршества удивили: главным образом он был озадачен ослаблением – да что ослаблением! – полным почти отсутствием хрипов в груди знаменитого пациента. Время от времени отрывался от слуховой своей трубочки, выпуклыми маслянистыми глазами недоуменно разглядывал Дурова, словно вместо него кого-то другого, незнакомого, видел, и восклицал с придыханием:
– Нэ-вэ-ро-ят-на!
Оборотясь затем к Елене Робертовне, черным жуком басовито гудел, выражал восхищение богатырским организмом больного:
– Та-а-акая сапыратывляемость!
– Рюмошку рому, герр доктор? – любезно предложила Елена.
– Нэ откажусь, мадам…
Звенело горлышко бутылки о стекло стакана, жук гудел («вай-вай, что за погода! Бэшэный ишак – погода!»). Бахвалился, превозносил свою, им самим, оказывается, составленную микстуру. Уверял Прекрасную Елену, что —
