
Боже ты мой, какие мрачные мысли!
Странно, странно. Тем более, что хрипы утихли совершенно и кашель не бьет так ужасно, так мучительно, как прошлой ночью. И как-то, словно сговорясь между собою (и лекарь в том числе, да что там – лекарь, и он сам!), все решительно вдруг сошлись на том, что страшная болезнь миновала, что наступило выздоровление…
Тут опять, как вчера, бестелесной тенью, подобно трюку, именуемому в синема н а п л ы в о м, появился и тотчас растаял папочка, не преминув, однако, легким дыханьем повеять насмешливо: «Иш-шь ты, ш-шус-с-стрые какие!»
При этих-то именно папочкиных словах, раза два подозрительно мигнув, погасла ничтожная лампочка.
И воцарилась темнота.
Она, против ожидания, оказалась удивительно кстати. Придав мыслям стройность, успокоила, вразумила, помогла выделить главное, существенное. Деликатно отстранив второстепенное, не зачеркнула в то же время, не затушевала его совершенно, но, как и главное, лишь упорядочила, расставила мелкие частности по местам, создав таким образом удобство для мысленного обозрения всей жизни вообще и – что, пожалуй, самое значительное – ее наступающего конца.
Да, что ни говори, а на прожитое приходилось, ох, приходилось оглянуться. И, значит, правдой истинной было бог весть когда и каким умником высказанное утверждение, что «мгновенной мыслью человек перед смертью охватывает»… и так далее, о чем уже упоминалось.
«Мгновенной»… Как бы не так!
Но прежде чем вглядываться в минувшее – два слова о настоящем, о болезни. Она, к сожалению, никуда не ушла, она – в нем. Лишь затаилась до времени, притихла глубоко внутри. Как гадюка, свернулась в клубок и ждет удобного момента, чтобы яростно броситься на жертву и поразить ее.
Вот это и есть настоящее: ожидание смертельного броска.
В подобные значительные или – нет, страшные даже минуты, казалось, и мыслям приличествовал бы строй строгий, возвышенный, как органная музыка, как длинные строки гекзаметра. Ибо ведь последний суд наступал, в котором он был сам и ответчик, и строгий, безжалостный судия. Но…
