
Все скоро выяснилось и уладилось, господин, виновный в переполохе, раскошелился и покрыл убытки. Оказывается, ни свет ни заря из овощной тележки повывалилась на дорогу капуста, кое-что собрали обратно, кое-что стибрили, а один вилок остался. А конь господина проходил прежде службу в кавалерийском полку, он принял этот вилок за свернувшуюся кобру, встал на дыбы, прянул в сторону и боком толкнул фургон.
Животное недавно вернулось из Африки, а там эти кобры на каждом шагу. Зубов у ней нет, но как ужалит, из языка у нее выделяется яд, и это исключительно вредно.
Потом господин снова взобрался на своего коня и ускакал прочь, а хозяин Панча и Джуди сложил свою покалеченную ширму в фургон и на сегодня закрыл представление. Он еще ругался, но уже не так громко.
Я еще не добежала до «Вашингтона», как стало накрапывать. Я была без шали, но сырость мне нипочем. Зимой, бывало, ветер несется с реки, воет, а я притулюсь у двери Звездного театра и там стою. Как-то вышел один артист и сказал, что я премиленькая и почему бы, мол, мне не зайти — погреться у камелька в фойе. Я не пошла, у него были размалеваны щеки, и вид потому не добрый, а злой. Да я и поняла, что он меня просто умасливает, у меня так растянут рот и глаза чересчур глубоко посажены, от этого всегда грустный вид — что уж тут такого премиленького. Еще как-то раз, в декабре, у меня совсем посинели ноги, и миссис О'Горман пришлось растирать их гусиным жиром, чтоб восстановилось кровообращение. А мне что! Я бы с удовольствием в сосульку превратилась ради мастера Джорджи.
Летом мое любимое место были гранитные ступеньки на Липовой при выходе на железнодорожную станцию. С них я смотрела вниз по склону, и там, в квадрате сада, стояла гостиница и красные розы подпрыгивали на ветру. В ясные дни под синим высоким небом скакали по горизонту Уэльские горы. А сейчас небо сливалось с серой рекой и низкое белое солнце, на дольки поделенное мачтами, плыло и разбрызгивало красные лепестки.
