
Аплодисменты уже тонули в истошных криках, да и кто будет аплодировать, если все, как одержимые, ловили музыкантов, норовя сжать их в объятиях и одобрительно хлопнуть по спине. Вокруг все стонало и грохотало, то тут то там, нарастающий рев вспарывали жуткие вопли, и, похоже, не всегда восторженные, а вызванные физической болью; я сообразил, что в такой давке и беготне запросто покалечить руки и ноги. Я тоже ринулся с опустевшей сцены в партер, туда, к музыкантам, которых растаскивали в разные стороны – кого к ложам, где шла какая-то неясная возня, кого к узким боковым проходам, что вели в буфет. Из лож, вот откуда неслись самые отчаянные вопли, должно быть, там музыканты, задыхаясь в нескончаемых объятиях, пытались вырваться, моля о глотке воздуха. Теперь из партера люди подались к ложам и я, продираясь вперед сквозь кресла, чувствовал, что туда переместился очаг всеобщего исступления, меж тем свет начал быстро слабеть и лица в красноватом мареве были едва различимы, а тела казались какими-то эпилептически дергающимися тенями, скоплением бесформенных масс, которые то сливались, то отлипали друг от друга. Мне почудилось, что я различил серебряную голову Маэстро во второй ложе, совсем рядом со мной, но он сразу исчез, словно его придавили к земле. Возле меня раздался крик, сухой и яростный, и я увидел бегущую сеньору Джонатан, а за ней одну из дочек Эпифании. Обе полезли в толпу возле второй ложи, и теперь не осталось сомнений, что очумевшая женщина в красном с помощью своей свиты именно туда и затащила Маэстро. Докторская дочь подставила сеньоре Джонатан сплетенные пальцы рук и та, словно лихая наездница, уперлась в них как в стремя, и нырнула в ложу.
