
Устя тоже вышла к соседке — одолжить гречневой крупы, да так и застряла там за разговорами.
Катя устроилась поудобнее, подтянула колени к подбородку, ладони подложила под щеку, съежилась и замерла.
На письменном столе Катя давно уже запомнила каждую вещь. Для Кати эти вещи были понятными и близкими, живыми. С ними было веселее — все не одна.
Вон толстый красный карандаш с высунутым красным языком. Карандаш — лентяй: сам никогда не пишет, а только подчеркивает в книгах или ставит студентам на чертежах отметки.
Ручка с острым пером. Она худая и нервная: много пишет, зачеркивает, исправляет.
Перекидной календарь — тот еще ленивее красного карандаша. За день перекинет с плеча на плечо листок — и вся тебе работа.
Чернильницы стоят в медных касках, словно брандмайоры на картинках немецкого лото.
Костяной нож. На нем рисунки гор и зубчатых башен. Он, наверное, знает много волшебных историй про звездочетов в высоких колпаках и неустрашимых витязей, про сундуки, полные голубых хрусталей, и про царевну-лягушку.
Есть еще пузырек с клеем. Он всегда молчит, потому что рот заклеен.
Чубатые кисточки и деревянные линейки. Линейки длинные и скучные. Поглядишь на них — зевать хочется.
А как было бы хорошо, если бы возле Кати сидела сейчас мама! Не такая, как всегда, а другая — какой запомнила ее Катя у своей постели, когда недавно тяжело переболела ангиной.
Мама была тогда совсем мягкой, открытой, с обыкновенными, остаревшими глазами, готовая по малейшему Катиному слову или движению обтереть влажным полотенцем лоб, перевернуть подушку с нагретой стороны на прохладную, или вот так просто сидеть и сидеть возле Кати в давнишнем, ненадушенном платье, позабыв обо всех в доме.
Да, хорошо болеть, но только не сильно, а чуть-чуть, чтобы мама была рядом. Протянешь руку — и можно потрогать ее волосы, руки, платье. И никто не мешает быть вдвоем: ни Лариса, ни Витоша, ни Ванда Егоровна.
