
Обиженное молчание девушки наконец возвращало Соколова к реальности.
«Я тоже люблю жить», — отвечал он, сдержанно усмехаясь, показывая этой усмешкой, что не принимает всерьез ее слов, и себя убеждая, что это действительно только слова.
«Я тоже люблю жить, но для меня жить — значит летать, во всяком случае, постоянно перемещаться в пространстве».
«Ты шутишь, а мне всерьез кажется, будто со мной бывает лишь твоя тень, сам ты вроде где-то далеко-далеко… Однажды и тень молчком исчезнет — как не бывало Соколова. Наверное, мы просто разные люди. Ты хоть жить-то возвращайся на землю. Так ведь улетишь однажды насовсем — ищи попробуй Соколова! Ведь может быть, сознайся?»
Он опять отстраненно усмехался, а гул винтов в ушах тревожно затухал, отдалялся, прозрачное молоко тумана неслось навстречу, тугой струей обтекая стекло фонаря, и каждый новый слой его бросался под плоскости похожим на полосу бледно-серого бетона, отчего даже руки ломило — так хотелось потянуть штурвал на себя; радужные кольца вспыхивали в глазах, загорались и мгновенно гасли призрачные огни, пока не возникали настоящие, мерцающие так тускло, словно укутаны в рваную вату; и тогда шасси дрожливо прикасалось к мокрой шершавой дорожке… Его способность посреди разговора внезапно уходить в свое, только ему ведомое, нередко приводила к ссорам.
«…Как же я улечу от тебя, да еще насовсем? Посадочных площадок в небе пока не строят…»
«Ах, Соколов! Вот ты опять там, в своих облаках… Нет, до того как ты улетишь насовсем, я тебя брошу первая. Обязательно брошу!»
Иногда ему казалось, что она вовсе не шутит, просто не договаривает о чем-то или ком-то, с кем хотела бы строить планы.
