
— И ты отдашь ему?
— Почему бы и не отдать?
— Потому что я не хочу.
— Томми, не знаю, что на тебя нашло, все эти разговоры о куче хвороста и остальное. Ты же знаешь, у отца и братьев есть на это право.
— Почему?
— Разве они не заботятся о тебе?
— Ни все они, вместе взятые, ни земля, из которой растут деревья, не соорудили ничего такого, что бы было выше этой кучи хвороста.
— Боже милостивый! Так вот что ты хочешь сказать! Вот что, оказывается, у тебя в голове! Томми, глупый, неужели не видишь разницы между кучей хвороста и… и, скажем, этим домом?
— Все до единой хворостинки я выдергивал из земли, вырубал с корнем. Тащил в гору и складывал здесь. Мать, сколько труда стоило построить этот маленький домишко?
— Говоришь, маленький? Верно, не очень большой. Не знаю. У меня голова идет кругом, Томми! Плохо сегодня соображаю. Но чувствую, ты ужасно не прав! Томми, дорогой, я страшно боюсь, не говори так больше!
— Мне надо сказать, — настаивал Том. — Я не боюсь и должен сказать. И только ты меня поймешь.
Схватив его за руку, она зажала ее в своих дрожащих ладонях:
— Ты не скажешь ничего дурного и необдуманного, Томми? Ты же никогда так не говорил.
— Мать, что, по-твоему, делает человека мужчиной?
— Конечно же работа, Томми!
— Нет, не только. Возьми серую кобылку. Хэнк Райли ее объезжал. Тот приезжий, Капра, тоже. И их труды оказались напрасными.
— Но ведь ты ее укротил, поработал плеткой!
— Я ее не трогал. Разве битьем чего-нибудь добьешься? Не знаю. Во всяком случае, я не представляю.
— Тогда к чему ты клонишь? Как же иначе можно чего-нибудь добиться в жизни, Томми?
— Я не счастлив ни с кем, кроме тебя, мама.
— Дорогой мой! К чему ты клонишь, сынок?
— Видишь ли, я люблю тебя и этим счастлив. А другие тебя любят?
