
Любовники почти не разговаривали, но набросились друг на друга с жадностью, какой не знали давно, может, даже и никогда в жизни. Усилием воли одолев дремоту, сладко уволакивающую в теплый океан сна, Миша вгляделся в светящиеся стрелки своей «сейки»: пора ехать домой. Осторожно, чтобы не разбудить Марину, перед которою с новой остротою почувствовал себя виноватым и прощаться с которою казалось потому невыносимо стыдно, Миша оделся и вышел из квартиры, аккуратно прижимая за собой дверь, пока тихо, но явственно не щелкнул сквозь дерево язычок французского замка. Марина, впрочем, с того самого момента, как Миша потянулся на тумбочку, к часам, спящею только притворялась.
Галя же действительно сладко спала и не заметила, как с нею рядом, на законное свое место, улегся ее законный муж. Не проснулась и дочка, даже когда — «не писоться», — промелькнула давешняя надпись — Миша высаживал ее из деревянной кроватки-каталки на горшок.
Быстрый же сон, охвативший самого Мишу, был непрочен и отлетел едва ли не через полчаса. Свежеиспеченный кандидат наук встал с постели и пошел на кухню выкурить сигарету. Не зажигая электричества, он сидел на неприятно прохладном пластике кухонного табурета и вслушивался в неразборчивые команды диспетчера, что доносились из репродуктора близко расположенной крупной железнодорожной станции — преддверия одного из девяти московских вокзалов. Оттуда же в кухню, пробившись сквозь ситцевые модные занавески, доходил с высоких мачт несколько ослабленный расстоянием голубой слепящий свет станционных прожекторов. Когда сигарета догорела до половины, а пластик согрелся и стал липким от пота, Миша разобрал слова диспетчерши: она давно и, видимо, безнадежно призывала на четвертый путь некоего Колобкова. Я от бабушки ушел, пробормотал Миша. Я от дедушки ушел.
