
Седые усы поляка вновь просунулись в дверную щель.
— Осмелюсь попросить пана рыцаря не мешкать с завтраком. Молоко вкуснее, когда оно еще парное. И чтоб лепешки не остыли — жена сегодня утром напекла. Сухих еловых дров я сам нарубил. Жена у меня большая мастерица, господа всегда хвалят ее стряпню.
Но Курт думал не о еде, а о чем-то ином.
— Что, здесь все совы так противно кричат?
Поляк осклабился.
— Разве напугала пана рыцаря? Это только в первую ночь так. Я привык, даже и не слышу. Нет, не все — только эта. У нее где-то весной гнездо разорили, ну и поселилась тут. Напугана, потому так и кричит. Я знаю, где у нее гнездо, да только спина уж закостенела, не могу забраться. Стерва, трех цыплят у меня слопала. У пана рыцаря такие дивные пистолеты — не попробует ли ее сбить? Она вон там сидит. Днем слепая — можно совсем близко подойти.
Курт не ответил. Надоел ему этот корчмарь со своей трескотней. Хитер, что сам нечистый, и обо всем знает куда больше, чем говорит. Все время возле чего-то вокруг да около ходит.
Молоко было еще теплое, с необычайным привкусом лесных трав. Теплой была и ячменная лепешка с творогом — кисловатая, колючая и терпкая после пшеничного хлеба, к которому Курт привык в Германии. Сладко пах липовый мед в посудине из бересты, только утонувшая в нем пчела отбивала вкус. Полковриги ржаного хлеба, черного и колючего от отрубей. Масло в туес корчмарка, может, руками намяла… Поев немного, Курт поднялся.
С корчмарем ему больше не хотелось встречаться. Прямо через ворота стодолы Курт вышел наружу. Но поляк, наверное, услышал, как он спускался по ступенькам, и, улыбаясь, уже стоял у дверей, указывая рукой.
