
– Я думал, вы сэрб.
– Что? Серб?
– У вас был бэдж.
– Ах, ну да.
Меня буквально затрясло от злости. Но я вспомнил, что в первый день конференции действительно перепутали таблички с именами и дали мне бадж сербского писателя, я не заметил и сразу прикрепил его к курточке.
Я все еще по инерции шарил по тумбочкам в поисках аспирина.
– Я имею ввиду, я прочитал ваш рассказ и буду переводит (как это правильно, переводить, тэ мягкое, да?) его, чтобы напечатать в Виен.
«Ебитская сила! Теперь так просто его не выставить. Пьета, ты делаешь меня знаменитым венским писателем…»
– В Вене, – вежливо поправил я.
– Да-да, в Виэне.
Когда через полчаса я спустился вниз, ее, конечно, уже не было. Я увидел лишь это пустое фиолетовое кресло и мраморную пепельницу на столике с окурком дорогой сигареты, со следами помады.
«Растиражированная картина Брака».
Ресторан был уже закрыт. Я назвал портье ее фамилию, но, пряча в вежливость лица злорадно-одутловатую усмешку, тот отрицательно покачал этой своей вежливостью лица.
Я сказал по русски:
– Блядь…
– На улице, – быстро ответил он, также по-русски, но как будто бы не мне.
Я вышел из гостиницы в ночной Белград. Идти снова в номер не хотелось.
Лунный Чикаго наплывал. Бар, где восходящая звезда Курт Эллинг пел свои печальные джазовые эллегии в сопровождении одного лишь контрабасиста, на котором был строгий черный костюм. Небоскребы, которые я увидел впервые. Их разноцветные светящиеся окна, заполняющие все небо. Она ушла с репетиции. Она сидела, упершись руками в сидение, приподняв худые плечи и опустив голову, потом поставила ноги на мыски, потом опустила обратно. Потом, извинившись и, очаровательно покачав из стороны в сторону головой в ответ на просьбу остаться, ушла.
«Say again».
Жизнерадостный Курт Эллинг в черных очках, который почему-то чуть ли не хохоча (тогда как, слушая его, я чуть не плакал) подписал мне на прощание свой альбом.
