
Пальцы, сжимавшие учебник, были и длинные, и тонкие, и глаза, смотревшие поверх учебника, как бы очерчивали в пространстве круг: не подходи! А если бы она однажды закрылась чем-то и не видно стало бы ее глаз-угольков, то ничто не останавливало бы тебя — только протяни руку за фанеру. И ему казалось, что она и та девчонка — одно и то же, и когда она была в коричневом пальто и с черными глазами, она однажды в самом деле залезла за фанерные щиты. Неважно, что они с ней, со Светкой-то, — так ее звали — Светка, — не важно, что они с ней были не из одного города, и что это были лыжи, а не хоккей, и что у нее совсем не черные глаза, и что там в лыжной раздевалке не было никаких щитов. Должно быть, в каждом городе, куда ни сунься, найдется девочка, которой бы с пеленок говорили, что она должна быть хорошей, бесконечно хорошей, услужливой, послушной, в общем, такой, каких на самом деле не бывает, и она от этого растет такая странная. «А кто не странный? — думал он. — Я сам разве не странный?» Почему-то теперь он почти всегда о чем-то думал — вот идешь куда-то или чистишь зубы, а в голове у тебя крутится что-нибудь, что с тобой было, или с ней. И все ее истории теперь срастались с тем, что было с ним когда-то, и это было как бы само собой. Ладно еще никто к нему в душу не лез, а то как бы он смог ребятам все это объяснить?
Несмотря на ограниченность в средствах, в коммуне много пили, и отец застал его пьяным, когда однажды вдруг появился, материализовался в кухне со словами: «Мы с мамой так волнуемся». И он отметил, что его отцу тоже нравится говорить «Мы с мамой», а то, что это удается сказать так редко — это нормально, это — как у всех людей во веки вечные. А когда все время только и можешь сказать, что «мы», то можно в конце концов сойти с ума, и кажется иной раз, что ты — это уже не ты, а ты уже умер, и если, например, читаешь книгу, то ничего в твои мозги не поступает, если она рядом не сопит, уткнувшись в ту же самую страницу. Вот потому ему и было страшно, когда у них все случилось в первый раз.