Спас меня Ферди. Он присаживался ко мне, прохаживался со мной, раз­говаривал только со мной. Едва он узнал, что я писа­тель, как сразу заговорил о драме и романе; выяснив, что я долго жил на континенте, с большой приятно­стью стал рассуждать о Франции, Германии, Испании. Можно было подумать, что он и впрямь дорожит моим обществом. Он подарил мне лестное ощущение того, что мы с ним нечто совсем иное, чем прочие гости, и на фоне наших с ним разговоров о высоких материях все остальные — о международном положении, скан­дальных разводах каких-то супружеских пар и нарас­тавшем нежелании фазанов подставляться под пули — просто несерьезны. Если в глубине души Ферди и в са­мом деле ощущал хоть тень презрения к окружавшим нас бодрым и энергичным господам, я убежден, что толь­ко мне позволил он заметить это чувство, но, огляды­ваясь назад, не могу не задаться вопросом: а вдруг это был, в конце концов, всего лишь учтивый и очень тонкий комплимент с его стороны? Ему, конечно, нрави­лось испытывать силу своих чар, и, осмелюсь заметить, непритворное удовольствие, которое я получал от на­шей беседы, ему льстило, но все же у него не было ка­кой-либо иной причины нянчиться с малоизвестным ро­манистом, кроме искреннего интереса к литературе и искусству. Я ощущал, что оба мы, по сути дела, были равно чужды этому кругу (я — потому что был писате­лем, он — потому что был евреем), но не мог не завидо­вать непринужденности, с какой он держался. Чувство­вал он себя как дома. Все называли его Ферди. Каза­лось, хорошее настроение его не покидает. За словом — будь то колкость, шутка или ответная реплика — он не лез в карман. Его любили в этом доме, потому что он всех смешил и никогда никого не ставил в неловкое положение, сказав что-либо недоступное разумению присутствовавших. Он придавал их жизни легкий при­вкус восточной романтики, но делал это так умно, что от этого они еще больше ощущали себя англичанами.


3 из 45