
На углу они прощались – коротко, по-мужски.
– Ну, иди, – говорил отец.
А вечером Генка с нетерпением ждал возвращения отца. Он сразу узнавал его шаги: отец поднимался так не спеша, словно, сделав шаг, раздумывал, идти ли ему дальше или, может, вернуться вниз. Один неторопливый, будто тоже задумавшийся, звонок… Генке очень хотелось открыть отцу дверь. Но он знал, что еще больше этого хочет мама. И уступал ей дорогу… Отец вновь целовал мать в голову и говорил почти те же слова, что и утром: «Здравствуй, малыш мой родной!» Но звучали эти слова еще ласковее, потому что отец, видно, успевал сильно соскучиться за день.
Генка терпеть не мог нежностей. Но от слов, которые отец говорил маме, ему становилось как-то уверенно и спокойно…
Отец заглядывал маме в лицо:
– Какие у тебя глаза воспаленные! И зачем нам нужна эта трещотка? – Так он называл пишущую машинку.
– Это не она, а враги мои виноваты, – полушутливо оправдывалась мать. Своими «врагами» она называла неразборчивые почерки. Мама говорила, что даже по ночам ей снятся разные нечеткие буквы и особенно часто буква «т», которая гонится за ней по пятам на трех тонких ножках.
У Генки отец как бы мимоходом спрашивал:
– Ну, как дела с науками?
Он не заглядывал в дневник, чтобы проверить, правду ли говорит сын. И именно поэтому Генка не мог солгать. Если он приносил домой плохую отметку, то так прямо и говорил. Отец не поднимал шума. Генка не слышал упреков, но не слышал он в такие вечера и размышлений отца о «новейших новостях» и новейших машинах, которых отец, как и людей, делил на «толковых» и «нетолковых».
Мама поступала совсем иначе. Она раскрывала дневник и глядела на злосчастную отметку так, словно читала трагическое известие. Потом она шла к соседке, у которой дочь тоже училась в шестом классе. Начинался разговор, в котором имена Генки и соседкиной дочери ни разу не назывались: о нем говорили «наш», о ней – «моя».
