
Его взгляд помрачнел, юношеские прыщи резче обозначились на щеках. Про себ я подумал: он страшен для постороннего взгляда, и его вид может привести в ужас.
Он помогает мне мыться перед сном. Я зову его, чтоб он потер мне спину, он заходит в ванную на цыпочках, опасливо поглядывает на мое голое тело в воде, берет губку и осторожно водит ею по моей спине.
Я пытаюсь отблагодарить его и чем-то, в свою очередь, услужить ему. Мне это не удается. Я прихожу домой и заявляю: "На сей раз, я готовлю обед!" Но обед уже готов. Я изъявляю желание помочь ему умыться. Но он уже умылся.
Поэтому я беру его вечерами в гости к моим друзьям, на встречи деятелей искусства, ведь я все еще член всех мыслимых и немыслимых союзов. Я сумел всех приучить к нему — к тому, чтобы они его не замечали, ведь я же не замечаю их тени.
Он усаживается всегда в последнем ряду, открывает дверь опоздавшим, помогает им снять пальто, вешает на вешалку. Посетители принимают его за кого-то из обслуживающего персонала. И действительно, он все время крутится около обслуги. То остановится вдруг у группы билетеров и с мрачным видом прислушивается к их беседе. То я вижу его говорящим что-то уборщице, которая стоит, опершись на швабру.
Что он говорит ей? Никогда не догадаться.
Любит ли он меня? Невозможно понять. Похоже, что-то во мне пугает его. Может, моя старость, может, мое молчание. Как бы то ни было, он настороже, точно ждет от меня оплеухи.
При этом в наших отношениях царила умиротворенность. В спокойствии текли дни, и я полагал, что так мы и будем жить с ним, душа в душу, до тех пор, пока мне не придется расстаться с ним. Частенько я подумывал, как же хорошо, что при моем молчании рядом со мной именно этот парень, чей разум слаб, на границе безумия, и это позволяет нам быть вместе и при этом далеко-далеко друг от друга.
Да, иногда меня охватывает тревога, мне хочется повиснуть на чьей-нибудь шее, и тогда я мчусь в Иерусалим, сваливаюсь как снег на голову дочерям и провожу в их обществе часок-другой.
