
Они встречают меня радостно, обнимают меня, душат в объятиях. Мы долго обнимаемся, их мужья стоят в сторонке, их взгляды выражают легкое презрение. Потом мы сидим и болтаем, упражняем наше семейное чувство юмора, и это не по вкусу их мужьям. До серьезного разговора дело не доходит — они прекрасно знают, на это у меня нет времени, я не могу у них задерживаться. Я появляюсь, как тайфун, и, как тайфун, исчезаю. Вот я уже и прощаюсь торопливо, сдерживая все еще бурлящие чувства. Они настаивают, чтоб я остался ночевать. Но я не соглашаюсь. Мне непременно надо вернуться к мальчику, его жизнь целиком зависит от меня. Снова объятия и поцелуи; затем мужья отвозят меня на автобусную станцию. Всю недолгую дорогу мы молчим. Им не о чем со мной разговаривать. Я дл них личность сомнительная. Эта моя белая грива, свисающая с затылка, эта тросточка, которую я верчу в руках. Я для них все еще что-то вроде поэта. Мои томики стихов все еще стоят на полке в их гостиной. В такой момент предпочитаю тупой взгляд моего сына.
Зимой я, бывает, запираюсь у себя дома в шесть вечера. В оставшееся до сна время читаю газеты, слушаю радио, листаю книги — от всего этого клонит в дрему. Врем идет; со скукой я незаметно свыкся.
Летом я много гуляю вдоль моря, хожу туда-сюда или просто слоняюсь по улицам. Погруженный в собственные мысли, я могу часами простаивать у строящегося дома. Пустые мысли… Когда-то я повсюду таскал с собой блокнотики. Бродил и с наигранной лихорадочностью растравлял свой поэтический зуд: рифмовал, увлеченно играл словами. Теперь ничто меня не волнует.
Где он?
Я смотрю в окно и вижу его в саду, под серым осенним небом. Он с неимоверной жестокостью ломает деревья и кусты. Выламывает целые ветви, обрывает листья. Особенно достается старой акации и миндальному дереву, он ободрал с них почти всю кору и обломал почти все ветки. Он вскарабкивается к самой верхушке кроны и методично крушит дерево. На дерево жалко смотреть.