
К счастью, ни подводы, ни попутчиков Нина не встретила, а на другой день, в воскресенье, вернулся Иван Михайлович.
Вести он привез более или менее утешительные: хата цела, можно возвращаться домой. Правда, когда Нина спросила: «А как же город? Что там слышно?» — дед помрачнел и сказал:
— Про город, внучка, не спрашивай. Приедешь — сама увидишь.
И она вскоре увидела его, родной свой город. Он лежал, приткнувшись к берегу речки, притихший, печальный, потемневший, словно на дворе не сентябрь — пора сбора румяных яблок, время осеннего буйства красок, а ноябрь или март, когда моросят надоедливые дожди и город становится грязным, неприветливым. Повсюду чернели пожарища и развалины, глубокие воронки в садах и на дорогах. Необычная, гнетущая тишина навевала уныние.
— Как грустно теперь в городе, — задумчиво сказала Нина.
— Скорбно людям, скорбно и городу, — отозвалась Лидия Леопольдовна. — И когда это было, чтобы на улицах во дворах ни души!
Толя бросил на них удивленный взгляд из-под надвинутой на брови фуражки.
— А что люди? Паровозы не гудят, потому и грустно в городе.
Нина пренебрежительно глянула на брата, словно хотела сказать: «И ты суешь свой нос, будто понимаешь, в чем дело». Но, подумав, согласилась: «В самом деле, паровозы-то молчат, оттого так тихо и грустно в городе».
Усадьба Ивана Михайловича — рядом с кладбищем, а погост, как обычно, — на окраине, и Сагайдаки надеялись проскочить к дому незамеченными.
Но их остановили. И не кто-нибудь — немцы.
Нина впервые увидела их вблизи… В Рудне она только слышала о них, а тут увидела. Один стоял около свежеотесанной будки и упорно смотрел на их подводу. Когда подъехали и по его знаку остановились, из будки вышли еще двое.
