И понимал, что теперь на его негромкий голос, напевавший американские песни, наложатся потрескивания и щелчки. Годы спустя, когда я работал в Варшаве и освоился с черным рынком, где торговали пластинками, я заменил матери все ее заигранные вдрызг альбомы Тони Гарднера, включая и тот, мной поцарапанный. Потратил я на это три года с лишком, но упорно доставал пластинки одну за другой и всякий раз, когда отправлялся навестить мать, привозил ей новую.

Теперь вам понятно, почему я так разволновался, когда узнал, что это Тони Гарднер собственной персоной, всего лишь в шести от меня метрах. Поначалу я глазам не мог поверить — и чуть не запоздал на целый такт с переменой аккорда. Тони Гарднер! Узнай об этом моя дорогая матушка, что бы она сказала! Ради нее, ради ее памяти, я должен был подойти к нему и выдавить из себя хотя бы два слова — и что за дело, если партнеры начнут потешаться и сравнивать меня с посыльным из гостиницы.

Но я, конечно же, не ринулся к нему опрометью, расшвыривая на пути столики и сиденья. Надо было закончить нашу программу. Это превратилось, сознаться, в настоящую пытку: оставалось еще три-четыре номера, и каждую секунду я думал только о том, что Тони Гарднер вот-вот встанет и удалится. Однако он одиноко и спокойно посиживал себе на месте, смотрел в чашку и помешивал кофе, будто и вправду недоумевал, что это такое ему принесли. Выглядел он как всякий другой американский турист — в бледно-голубой рубашке с короткими рукавами и в просторных серых брюках. Его волосы, очень темные, глянцевитые на конвертах с пластинками, стали теперь почти белыми, но ничуть не поредели и были безукоризненно причесаны на прежний фасон. Когда я впервые его заметил, он держал темные очки в руке (иначе я вряд ли бы его узнал), но пока наш концерт продолжался, а я не сводил с него глаз, он надел очки, потом снял и снова надел.



3 из 160