
Бывало до того разойдется, разгорячится, родимый, что, стоя в кругу своих сильных покровителей, новых дружков, так и рвется крикнуть всем прочим и посторонним: - Ну вы, там, жидовня!
Еле удерживался, вспоминал, что ему не к лицу. Лицо беспокоило его подспудной тоскою.
Дальше - больше. Найдет на него - сидит, бывает, весь день перед зеркалом, презрительно себя как есть разглядывает, брови хмурит, лоб морщит, зубы оскалит - чего только не пытает - все одно - еврей, да такой, каких только на заборах рисуют.
В сердцах плевал он тогда на свою физиономию в трюмо и стирал рукавом. До чего же он завидовал этим белобрысым увальням с голубыми глазами, с кирпичными скулами, с носами - картошкой. Фиксатым, прыщавым, любым..- За что дуракам такое счастье! Они и сами не знают. Уважал он их сильно и набивался в товарищи. Таких, кто шуток не понимает, выпивкой угощал. Напившись с ними, сам первый начинал свою волынку:
- Гляди, Федя, Никишкины мы, а не эти. Знать их не знаю, терпеть не могу,.и душа у меня... Скажи, Федь?
Его успокаивали: - Ладно тебе, Мишк, не выступай. Нормальный ты человек, ни какой ни еврей. Будет тебе - убиваться.
Домой возвращался пьяный. Мутило его, крутило. Мать укладывала его в постель, раздевая, плакала: - Даже отец наш не пьет. Нехорошо.
Миша все свое бормотал: - Русский я, нормальный я...
Случалось, и забывалось несчастье. Играл в волейбол, сдавал экзамены в техникум экономический - жизнь разная, она отвлекает. И, бывало, казалось, милейший он человек и кругом него все милейшие люди, а всех лучше - Антонина из соседней группы, которая отвечала ему несомненной взаимностью.
Так продолжалось пока, скажем, не начинался дождик. Попадал прохожему за шиворот, тот толкал выходящих из троллейбуса граждан и чертыхался в
пространство: - Матерь вашу, евреев развелось, ступить некуда!
Миша, услышав, вздрагивал и заболевал снова.
