
- Свобода личности, Антон Антоныч, кончен старый режим, умер старый Фирс.
- Какой такой Фирс, Яша?
- Так это, из одного сочинения... Что ж Берлин... Берлин - выгодный, наверное, город. Вот я разживусь, тоже поеду в Берлин картины писать, сказал Мокин, рассаживаясь на скамейке и закуривая.
- Ишь, корысть-то тебя заела, - рассердился Хропов, - заладил: в Берлин. Сиди здесь... Русский человек обязательно в России должен жить... что мы свою работу в Берлин будем совать?
- Не корысть, Антон Антоныч, а житейское дело. К примеру, зовет меня ваш поп...
- Какой он мой?
- Ну, я к примеру... Распишите, говорит, церковь и подновите старое, то, се... Пожалуйста, могу, деньги на бочку. А он торгуется, для богородицы, говорит, уступите. Вот серость! А я ему говорю: мне на вашу богородицу работать не расчет. Вообще искусство нынче эксплуатируют. Тоже в Совете портреты пишу, и Парижскую Коммуну им надо - гроши предлагают. Вы, говорит, разве не из революционной совести работаете? Совесть-то совестью, а кто будет совесть мою кормить?
Олимпиада Ивановна, будто что ее кольнуло, вскочила, услышав такие слова, и в страшном негодовании закричала на Мокина:
- Хоть вам и даден дар, а вы, Яша, прохвост! Больше я ничего не могу сказать.
- А ведь ты действительно прохвост, Яша, - после долгого раздумья сказал Хропов.
- Я... прохвост? Это вы серьезно?
- И не только прохвост, ты хулиган, Яшка.
- Я... хулиган?
Мокин побагровел.
Но Антон Антоныч не унимался.
- Подлец даже ты, Яшка, уж я тебе прямо скажу.
- Я... подлец? Что же это такое, граждане? - в растерянности развел руками Мокин. Но быстро оправился и, надев круглую шляпу-панаму, странно улыбнулся. - Я мстительный, Антон Антоныч, смотрите.
- Не запугаешь меня, Яшка, дар тебе дан, а все же ты от двух отцов рожден: один делал, а другой доделывал, вот потому и нет в тебе соответствия.
